~1200 слов Сон не приносит мне покоя. Человеческое тело парализует во сне. Мозг, засыпая, продолжает работать, и отправляет приказы всему организму; и вот, чтобы его бессознательный остов не повиновался этим командам, человек впадает в оцепенение. Я не знаю этого. Я не помню, чтобы кто-то рассказывал мне об этом. Я не читал этого в книге. Это не моё знание. Это не моя комната. Или, может, я просто не узнаю её? Стены, когда-то сложенные из крепкого камня, рухнули от старости. Деревянный настил на полу истлел. Сквозь зияющие провалы я вижу голубую бездну, а в ней — дома, коридоры, залы, слабые, едва выдерживающие натиск времени. Сколько лет должно пройти, чтоб город одряхлел и рассыпался? Меньше, чем ты думаешь, Корво Аттано. Я поднимаю голову и вижу на горизонте, за россыпью руин, кита. Его тело блестит, новое, сильное, гибкое; он бороздит время, не затронутый его разрушительной мощью. Знак на его боку с такого расстояния выглядит крохотным, размером с ладонь, но я знаю, что на символе можно было бы разместить обеденный стол, стулья и на них десяток китобоев. Чужой смотрит вместе со мной. Он стоит так близко, что я, встретившись с ним взглядом, различаю странные чёрные формы, заполнившие его глазные яблоки. Он возник тут из ниоткуда, из бормотания руны на столе, из моего беспокойного забытья; он склоняется над моей кроватью и пальцем оттягивает мне веко, чтоб посмотреть, как движется в погоне за сновидением мой зрачок.
Я вздрагиваю и просыпаюсь. Вокруг меня больше не сизая бездна, а прочные стены. На столе тускло светит лампа. Шприц для инъекций и ряд пузырьков бросают на стол россыпь бликов; ножи мерцают в полумраке. В пыточной никого; но это ненадолго. Подпиши признание, Корво. Меня прошибает холодный пот. Ремни стягивают мои запястья, ремни держат мои лодыжки, ремень затянут у меня на горле. Я распят на кресле, полулёжа, с запрокинутой головой; но этого не может быть. Я бежал из тюрьмы. За день до казни, в последний момент, спотыкаясь и падая, я бежал. Почему я здесь? Кто-то входит, я слышу шаги. Я не могу повернуть голову. Я вижу только стол и инструменты на нём; я не вижу, чьи руки проверяют, надёжны ли путы и затягивают туже ремень у меня на горле. Кровь приливает к моему лицу. Перед глазами темнеет. Я слышу собственное дыхание. Я слышу, как шумит кровь у меня в ушах. Этого не может быть. Этого не может быть! — Почему я здесь? — выговариваю я. Чужой наклоняет ко мне худое бледное лицо. — Ты мне скажи, — говорит он. Затем ослабляет ремень на горле. И ждёт. Я хватаю ртом воздух, и чернота перед глазами рассеивается. Чужой склоняется над моей кроватью и пальцем чертит по моей груди, вдоль шрамов, которые я вынес из Колриджской тюрьмы. Его внимание привлекает след от ожога, широкая розовато-сизая черта, больное место — последний допрос, последняя пытка перед побегом. Подпиши признание, Корво. Палач прижимает раскалённый прут к моей груди, и я не чувствую больше ничего, кроме жгучей боли; было хуже, да, было хуже, и я умолял, и я плакал. Было легче, и я молчал, утомляя палача свои упорством. Всё это было так давно, всё это было так долго, что я устал, и я записал себя в мертвецы. За день до казни я шёл на допрос без надежды, без страха и без сожалений. Я думал, что больше меня ничего не тронет, — но железо жжёт мою кожу, лист бумаги, полный лжи, расплывается у меня перед глазами, и —
Я кричу и просыпаюсь от собственного крика. В комнате темно; только ночная лампа на прикроватном столике светит тепло и мягко. Зеркало на стене ловит её свет и окрашивает стены нежными мазками отражений. Я один в спальне. Это ненадолго; моё сердце заходится от волнения. Мне уже давно не пятнадцать, но я сижу в темноте, не смея двинуться, охваченный сомнениями, как мальчишка, впервые почувствовавший сладкую и жуткую слабость перед женщиной. Я жду. Наконец, дверь открывается. Полоса света проникает в спальню, рассекая полумрак. И я понимаю, чтоб мне было пусто, я понимаю, будь я проклят, что всё это тоже уже позади. Это прошлое, это сон, сон, сон, и я знаю, кто войдёт в эту дверь, и я знаю, чьи руки лягут мне на грудь. Я пытаюсь встать, но пыточное кресло надёжно держит меня, распростёртого на спине, и ремень на горле давит мне на кадык, и я рад бы отвернуться, но не могу двинуть головой; и мне приходится смотреть, как Чужой входит и запирает дверь за собой, беззвучно поворачивая ключ. Вместо кожаной куртки на нём белая рубашка со стоячим воротничком и короткие, по щиколотку, брюки. Эта мода прошла десять лет назад, но я до сих пор помню, как шли Джессамине эти рубашки, эти брюки, и как она вошла в спальню и приблизилась ко мне. Чужой понимает узкую, как нож, ладонь и расстёгивает пуговицу за пуговицей. Рубашка падает к его ногам. Кулон Джессамины вздрагивает и замирает на его безволосой холодной груди; грация Джессамины оживляет его движения. Он склоняется надо мной, и на лице у него появляется выражение, с которым рыбак, раздвинув ножом створки раковины, замечает тусклый блеск жемчужины. — Что было дальше? — говорит он. Дальше она поцеловала меня и с лукавой улыбкой отстранилась, когда я протянул руки, чтоб помочь ей раздеться. Я помню всё, что случилось в тот вечер, каждый жест, каждую мелочь. Моя память движет рукой Чужого, моя память диктует ему, что делать; он наклоняется и прижимает свои губы к моим губам. Я пытаюсь проснуться, но впустую. Чем больше я силюсь освободиться от сна, тем надёжнее он меня держит. Чужой раздевается и садится мне на колени, тяжёлый, холодный, страшный в своём живом интересе к моим мукам. Он кладёт ладони мне на грудь (я помню это), он обвивает руками мою шею (я помню это) и прижимается лбом к моему лбу в мягком, интимном жесте (он берёт это всё прямиком из моей головы). Его глаза широко раскрыты. Маслянистая чернота в них движется; меня охватывает страх и, не имея возможности отвернуться, я пытаюсь закричать. В считанные секунды Чужой, отпрянув, туго затягивает ремень у меня на горле и ждёт, прежде чем дать мне вдохнуть. Под его изучающим взглядом я хватаю ртом воздух; голова идёт кругом, и сердце стучит так, будто вот-вот лопнет у меня в груди. В последнюю секунду он ослабляет удавку. С меня катится пот; шея, запястья и лодыжки горят, натёртые ремнями. Прикосновения его рук кажутся мне ледяными — он массирует мне плечи, обводит пальцем сосок, проводит ладонями по животу, повторяя чужую ласку, распускает завязки на тюремных штанах. Пожалуйста, думаю я, пожалуйста, пусть я проснусь сейчас, от охватившего меня жара, от боли в затёкшем теле, от того, что Чужой приподнимается и мягко, медленно насаживается на мой член. С его губ срывается лёгкий вздох, и вздрагиваю всем телом: это вздох Джессамины; это его голос; это мой сон. Он движется, временами обнажая ряд серых полупрозрачных зубов в весёлом оскале. Я с трудом отрываю взгляд от его серого плотного тела. Нет пыточного кресла, нет сизой бездны, нет спальни моей бедной Джессамины — я лежу на спине, прикованный сонным параличом к своей кровати, неподвижный, немой, пока чудовище из морских глубин, оседлав меня, удовлетворяет своё любопытство. Его лицо в предрассветном полумраке выглядит, как зловещая маска, пока наконец гримаса удовольствия не искажает его черты.
Я просыпаюсь, тяжело дыша.
Постельное бельё горячее и липкое от пота. Одеяло скомкано и лежит в ногах. За окном восходит солнце, и комната полна света. Руна на столе захлёбывается тихим шёпотом.
Мимо-довакин.
автор